фэмслеш
Спальня Девочек Гет Спальня Мальчиков Джен Фанарт Аватары Яой Разное
Как присылать работы на сайт?
Хотите ли получить фик в формате fb2?
Хочу и согласен(на) оставить отзыв где нибудь
Хочу, но не могу
Никому и никогда и ничего!

Архив голосований

сейчас в читалке

10
8
6
4
2
0

 
 

Все права защищены /2004-2009/
© My Slash
Сontent Collection © Hitring, FairyLynx

карта сайта

Линии вероятности

Яой => Weiss Kreuz
Все произведения автора Хитринг
Линии вероятности - коротко о главном
 Шапка
Пейринг Ран/Айя, Айя/Сакура, Ран/Йоджи
Жанр драма
Рейтинг R
Саммари кажется, кто-то застрял
Дисклеймер все принадлежит жадным японцам
Предупреждение AU, инцест
Размер миди
Статус закончен
Примечание Написано для Итали

Оставить комментарий и посмотреть, что другие сказали...
Линии вероятности уже высказалось ( 1 )

Дата публикации:

Линии вероятности - Текст произведения

Ее любил я; сорок тысяч братьев

Всем множеством своей любви со мною

Не уравнялись бы.

Шекспир, «Гамлет», (пер. Лозинского)




*


Ты открываешь глаза.



*

Где-то в... *зачеркнуто*. Осень.


Сегодня Йоджи опять сорвался. Нет, Кен не знает. И Оми – естественно тоже. А я просто видела, спряталась за дверью - ну, подглядывала, вроде, - как Ран его прямо на руках занес в комнату. Кудо был в отключке – вот как бывает.


Нет, ну представляете, на руках принес! Кто бы мог подумать? Как будто Йоджи – тяжелораненый или девочка какая-нибудь. Они вообще оба странные; не понимаю, что у них в голове. Ран не спит по ночам, и от этого у него под глазами залегли синяки. Он сидит у кровати Кудо все время, что тот проводит дома, и молчит, беспомощно уставившись в окно. Наверное, чего-то ждет.


А может Ран просто мечтает о том, когда кончится осень с этими унылыми ливнями и прибитыми к асфальту листьями всех оттенков красного. Он ждет, когда будет следующая миссия, на которой он сможет забыть обо всем хоть на пару часов; Фудзимия думает о том, когда же Йоджи изменится - вылечится от своего безумия, для которого нет названия. Он ждет хотя бы того, когда кончится кофе, и, несмотря ни на что, придется выйти из душной комнаты Кудо, пропахшей сигаретным дымом, разномастной дурью в ампулах и таблетках, сексом и дорогим парфюмом.


А Йоджи плевать, он не ждет ничего. Каждый вечер он достает из шкафа свою самую короткую майку, пропихивает леску поглубже в часы и уходит, думая, что никто ничего не заметит. Он сидит в баре до закрытия, потягивая абсент и текилу. Он знает людей, которым можно без слов протянуть пару зеленых купюр и получить lsd. Он видит насквозь всех женщин и мужчин, которые без слов готовы уединиться с ним в дабле дешевого мотеля.


И каждый раз, когда он оказывается дома – либо чудом добравшись сам, либо не без помощи Рана – тонкие стены, покрытые замусоленной голубовато-зеленой штукатуркой впитывают это его безумие по капле, словно губка. Потому что дом – он живой, он дышит нашими страхами, снами, криками, смехом и галлюцинациями. Он дышит нашими странностями.

И он сам странный. Знаете, он как будто не существует, это мираж – находится одновременно здесь и где-то далеко, в самой сердцевине трепещущего, закрученного в исполинскую спираль, полупрозрачного Нигде. Вы подумаете – ну что это за бред? - другие скажут, мол, забавно, а я вам отвечу, что да, на самом деле, так оно и есть.


Дом живет собственной жизнью. В этом весь «Конэко» - этакий двуликий Янус, если так можно сказать о цветочном магазине. Видимо, со временем, даже дом способен перенимать некоторые черты характера у хозяев: ведь с парадного входа он под завязку завален глиняными горшками и керамическими кашпо, самыми разными семенами, черенками и луковицами. А сзади, в кладовке, лежат два револьвера, винтовка и несколько черных «лимонок». На самом деле, мне не разрешают туда ходить, но я все равно заглядываю.


Потому что этот дом манит. Зовет меня. Он дышит, каждой деревянной балкой, каждым запыленным окном и крупинкой осыпавшейся штукатурки. Иногда, совершенно внезапно, вычурный чайный сервиз из тонкого фарфора, что стоит в серванте в гостиной, начинает петь – каждая чашечка и каждое легкое блюдце мелодично звенят дуэтом, словно прилежная школьница пальцами выводит минуэты на клавишах отцовского рояля. Это потому, что когда Дом дышит, воздух становится плотнее и гуще, и омывает все вокруг, как вода.


Летом здесь довольно жарко – солнце накаляет крышу, бетонные блоки, железные сваи, и стекла, - кажется, что даже пыль начинает плавиться. Становится душно до дурноты. В такие дни я тихо брожу по дому, и мне чудится, что я слышу его шепот, и стены вибрируют, тоскливо вздыхая от жары – это чувствуется каждый раз, когда проводишь по ним кончиками пальцев.


Двери комнат слегка приоткрыты – неужели еще кто-то надеется хотя бы на легкий сквозняк? Если идти тихо, можно услышать, как дом недовольно сопит – в такие моменты его сон похож на обморочный штиль, а все мы – на бледные тени тени чаек на песочных пляжах Окинавы. И воздух консистенции океанской воды как будто мертвый.


В одной из комнат Оми сидит на стуле перед лэптопом и что-то быстро набивает на клавиатуре. На нем голубые выцветшие джинсы, обтрепанные снизу - они едва держатся на узких бедрах, так, что между поясом и футболкой видна полоска золотистой кожи. Мне хочется провести по ней пальцами, чтобы убедиться, что он настоящий, но я лишь стою, прижавшись щекой к дверному косяку; я закрываю глаза, и все, что я чувствую - только тепло крашеного дерева.


Я почти засыпаю, впадаю в легкую дремоту, и все вокруг начинает медленно покачиваться. Пылинки похожи на серебристые чешуйки из хвостов длинноволосых русалок, они кружатся в солнечных лучах, лениво расчертивших пол на клетки, и оседают на разбросанные по комнате вещи – футболки, пустые коробки, дротики и фантики от конфет.


Открываю глаза - Оми кладет ладонь на мышку, и слышно, как позвякивают разноцветные бусинки на нитке на его запястье. Он чувствует мое присутствие и оборачивается – щурится, потому что свет лимонным соком брызжет ему в глаза, и подмигивает. Тень от его пушистых ресниц падает на высокие скулы, веснушки на носу напоминают мне о грушевом варенье, и когда он показывает мне два пальца, – пис, как говорят гайдзины – мои губы растягиваются в улыбке.


Я выхожу из его комнаты и иду дальше, протягиваю руку в сторону – пальцы скользят по гладкой стене, покрытой светлой голубовато-зеленой краской, слегка облупившейся на стыке дверного косяка. Душно пахнет герань на окне. И лилии. На улице Кен гоняет мяч с соседскими ребятами – я чувствую, как он радуется, когда кто-то из его команды забивает гол.


Следующая дверь – в комнату Кудо – почти всегда закрыта. Йоджи либо отсыпается после событий предыдущей ночи, либо его попросту нет дома – хотя мне и не жаль, он никогда не обращает на меня особого внимания. Я встряхиваю головой, зачем-то дотрагиваюсь до прохладной дверной ручки и быстро спускаюсь по лестнице вниз, перепрыгивая через две ступеньки и поднимая в воздух мириады пылинок. Хочется разбудить этот дом, всколыхнуть сонный омут, но Ран, как всегда безразличный ко всему, в одиночестве пьет чай на кухне, а Айя-чан поливает цветы из большой желтой пластмассовой лейки. Солнечные зайчики прыгают в ее волосах, и, увидев меня, она отставляет лейку в сторону и кричит:

- Сакура-чан! - машет мне рукой и улыбается, а я бегу к ней навстречу и сжимаю в объятьях, будто мы не виделись целую вечность.


Она похожа на осень, золотистую осень, с пряным запахом листьев и первого, еще почти летнего дождя. Наверное, я люблю ее, люблю так сильно, насколько можно любить конец лета.

А она? Разве осень способна испытывать нежность к весенней вишне? Навряд ли.


Но мне все рано, ведь она единственная в этом огромном доме, застрявшем в самой сердцевине Небытия, кажется настоящей.


*


Должно быть, это происходит спонтанно. Ведь здесь вообще ничего нельзя предугадать. И поэтому каждый раз, когда я вижу, как Йоджи, бледный, осунувшийся, словно превратившийся в один влажный сгусток эмоций, мечется на своей кровати, мне кажется, что этот раз станет для него последним.


Когда-нибудь это добьет его. Каждая клетка в его теле изнывает от боли, кровь в его венах густая, как мед, а нервные окончания будто бы невиданным образом отдалились от кожи. Когда я подношу ему стакан воды, он садится на кровати и судорожно сжимает пальцами переносицу.


Я часто слышу, как он бредит. Не знаю, что тому виной – его прошлая жизнь или таблетки нембутана, которые он выпивает перед уходом из дома. Но в своем бреду он становится откровенным и искренним, он сжимает зубы и прислоняет дрожащие сухие ладони к щекам, как будто непроизвольно пытаясь скрыть слезы или унять судороги.


Все отражается у него на лице: в правильных очертаниях немного потрескавшихся губ, на дне расширенных зрачков его глаз цвета оливок в бокалах с мартини. Длинные ресницы едва уловимо дрожат, как будто трепещут, и в этом есть что-то необъяснимо наивное, но такое же дерзкое и томное, как и светлые мазки на его веках от золотистого карандаша, которым он временами подводит глаза. И я ловлю расфокусированный взгляд Кудо, – его белки едва заметно отдают бледно-голубым блеском из-за слишком большой дозы опиатов, - в такие моменты мне кажется, будто я вижу, что происходит у него в голове.


Йоджи видит Токио таким, каким он был несколько лет назад. Он видит этот город живым, дышащим: со всеми его серебристыми новостройками и рекламными щитами, солнцем, разлитом на крышах небоскребов, и небом, застрявшем в паутине высоковольтных проводов. Он видит себя, он видит себя другим. Он улыбается и кокетливо смотрит на проходящих мимо девушек поверх темных очков, он дышит запахом сакуры и выхлопов, он думает о городской пыли, разноцветных икарусах и песчаном дне океана. Его медицинское досье пусто от пугающих названий болезней, у него есть зацепки в детективных историях и он идет разгадывать тайны, а поездки автостопом и закаты на побережье могут подождать. Ему не страшно. Он держит за руку Аску.


И огоньки витрин мягко отсвечивают на ее волосах, ее чуть приоткрытые губы касаются его щеки, и весь мир тонет в сладкой дремоте, а Йоджи кажется, что он тянет через трубочку от молочного коктейля что-то очень густое и вязкое, как желе из крыжовника, как солнечные лучи. Он держит Аску за руку и думает о море. О море в шторм.


Все вокруг внезапно вздрагивает и идет рябью, как испорченная запись на видеопленке; его город начинает рушиться, как карточный домик, и в воздух взметаются кучи пыли, и кто-то кричит, кто-то плачет, небоскребы валятся, как фишки в домино. Йоджи смотрит на это почти безразлично, почти, но на самом деле – он боится.


А потом Аска превращается в Ной. И Йоджи собственными руками затягивает леску на ее шее, затягивает из раза в раз, из сна в сон, из галлюцинации в галлюцинацию, и пальцы – словно парализованные, не желают подчиняться. В такие моменты он кричит, самые настоящие слезы и кровь из порезанной щеки стекают к губам. И когда Аска безвольной марионеткой с ампутированными нитками оседает на пол, ему становится черовски холодно, а губы слипаются, заклеивая ему рот. И он молчит.


Йоджи молчит и падает на колени, а красочные пятна проносятся перед его глазами. Он видит Аску снова и снова, она стоит напротив, и ее губы шевелятся едва заметно. Кажется, она говорит что-то, с трудом выговаривая слова, как будто ей трудно дышать: она повторяет тихо-тихо, как молитву, а потом подходит к нему вплотную со спины, и прижавшись грудью к его лопаткам, закрывает Йоджи глаза прохладными ладонями. В эту секунду Йоджи кажется, что Аска везде: ее пальцы на веках, на шее, на груди, а на спине навсегда останутся следы от ее ногтей. Она прислоняет губы к его уху и говорит, что любит его, что не отдаст никому, и везде, где подушечки ее пальцев касаются кожи Йоджи, остаются ожоги самой витиеватой формы. И Кудо хочется кричать, но в рот будто налили соленой воды, ему хочется вырваться, но нембутан, горький привкус которого еще тает на внутренней стороне языка, сначала цепляет ноги, потом шею и мышцы лица, расслабляя их настолько, что через три судорожых вздоха он не может шевельнуть и пальцем. Йоджи закрывает глаза и думает о том, что ощущать близость Аски – это больно, но сладко; это вовсе не агония, и не смерть - это просто встали часы, и на мгновение минутная стрелка обогнала секунды, а часовая пошла в обратную сторону. А потом все замирает.


В ушах шумит окинавский прибой и чайки мертвыми камнями разбиваются о волны.


*


Должно быть, сегодня все действительно серьезно: Йоджи так яростно мечется на кровати, что Рану приходится его держать. Я смотрю на них со стороны: на Кудо, полностью поглощенного трагедией своего прошлого, и Рана, который слишком ревностно борется за него, пытаясь вырвать его из сетей воспоминаний. Это похоже на немое кино: Айя-чан едва дыша стоит в дверном проеме. Такая бледная, хрупкая, она прижимает дрожащие пальцы к побелевшим губами и едва заметно качает головой. Наверное, все дело в том, что на ее долю выпало слишком много...


Все дело в Ране. Он для нее как наркотик – ведь Фудзимия – единственное, что осталось для Айи-чан из жизни, прошлой и даже настоящей. Она готова смириться со всем, лишь бы только получить его хоть ненадолго, ведь она любит Рана так же сильно, как и он – Йоджи, если такое слово вообще применимо к таким людям, как Фудзимия. К людям, которые просыпаются по колено в чужой крови и засыпают, прижав свою грязную катану к груди.


Я знаю все про них и также уверена, что знает и она. Я чувствую это, остро и явно, как песок на губах. Это случается ночью.


Я просыпаюсь в четыре двадцать три, когда входная дверь открывается с протяжным скрипом и в холле внизу слышатся их шаги. Я слышу их дыхание, их приглушенный смех, их похоть, и, когда они с шумом заваливаются в комнату, я думаю:

Неужели, Ран трахается так же быстро, как и убивает?


Мне кажется, что все мои чувства обостряются до предела: я будто ощущаю их прикосновения под своими пальцами, я чувствую тонкий горький запах их поцелуев, я слышу, как они смотрят друг другу в глаза, ногтями отрывают пуговицы своих рубашек и раздирают молнии на брюках. Я слышу их сбившееся дыхание.


Они запираются в комнате Йоджи до рассвета. Они знают. Поэтому Йоджи всегда вытаскивает ключ из замка, и я плачу, когда слышу, как они трахаются за стенкой, плачу, стоя на коленях перед замочной скважиной. Потому что это несправедливо сильнее меня.


И я вижу их, я вижу Кудо, он стоит, облокотившись на шкаф, и блеклый свет ночных вывесок и рекламных щитов за окном высвечивает его кожу до почти болезненной белизны.

Его зрачки расширены, в венах пульсирует морфин и кровь, горячая и соленая: она, наверное, чуть-чуть горчит от никотина – как и сам Йоджи. Потому что Балинез – это горечь, так думает Ран, и его язык, кажется, выписывает пируэты на члене Йоджи.

- Я хочу свалить отсюда, - шепчет Кудо хриплым, осипшим голосом и вздрагивает, пропуская свозь пальцы волосы Рана, цвета вина или, если угодно, крови. Или бутонов цикломена, что стоит внизу на витрине. - Улететь. Потому что так, твою мать, романтичней. Как птица.

Йоджи смеется и запрокидывает голову. Он дрожит и гладит тыльной стороной ладони Рана по лицу. Мои губы дрожат и слезы, срываясь с ресниц, катятся прямо в замочную скважину. Я хочу суметь пересилить себя или просто уснуть, прямо здесь, безвольно осев на ледяной пол.

- Я синица, - продолжает он, и губы едва ему повинуются. - Я буревестник. Нет, я чайка. Я чай...ка.., - он сотрясается в бурном оргазме и оседает на пол. Ран прижимает его к себе и целует в губы, гладит по волосам и обнимает так крепко, будто боится отпустить. А я думаю о том, что никогда прежде в своей жизни не видела чаек.


Они перебираются на кровать, и спустя едва ли десять минут, Йоджи засыпает. За окном занимается рассвет, и я отчетливо вижу, как Ран нежно водит пальцем по скуле Кудо и шепчет что-то непозволительно, необъяснимо нежное. Он поднимается с кровати и неохотно натягивает джинсы прямо на голое тело. На тумбочке валяется бумажник Балинеза, его часы, темные очки и помятые сигареты, и Ран как-то застенчиво вытягивает из пачки одну.


Неловко подносит сигарету к губам, прикуривает и затягивается так глубоко, что дым, кажется, проникает в артерии, питая кровь горечью. Глаза Рана лихорадочно блестят, он прижимает ладонь ко рту, пытаясь заглушить кашель. Он через силу вдыхает сизевато-голубой дым, думая, что это поможет ему понять Йоджи, докуривает сигарету до конца, а затем тушит окурок о подоконник. И когда он натягивает майку и направляется к двери, я быстро прячусь в своей комнате, стараясь стоять не дыша, пока он проходит мимо меня и спускается по ступенькам вниз. Часы внизу в гостиной встали намертво на отметке 03.33.


Ран стоит внизу, обреченно запустив пальцы в волосы, перед дверью своей сестры. И когда он нажимает на дверную ручку, входя, мне хочется умереть. Я закрываю глаза, зажмуриваюсь так сильно, что становится больно, и считаю, считаю песчинки на окинавском пляже моего воображения.


Но песчинки кончаются раньше, чем острая боль ревности в правом желудочке моего сердца.

*


Айя любит его. Она любит его именно так, как это описывается в книжках – безумно и безнадежно. Она готова на все ради него. Она не спит всю ночь у его постели, когда Ран болен; она вымаливает у аптекарей гран морфия, ссылаясь на больную мать, когда Йоджи это необходимо, лишь бы только Балинез не сводил с ума ее брата своими галлюцинациями, бредом и лихорадкой. Она настолько любит Рана, что, кажется, готова умереть за него.


Я тоже люблю его, но – по иному. Он мне дорог, как хороший сон, как вкус счастья и сладкой ваты, как воспоминание о первом поцелуе. Конечно же, я люблю его. Но ее я люблю больше.


И когда Ран заходит в ее комнату, от него пахнет сигаретным дымом, сексом и безумием, Айя тут же просыпается. А я сжимаю кулаки, не в силах сдержать подкатившие к горлу слезы. Она обнимает его, нежно, и он устало роняет голову ей на плечо, а Айя целует его скулы и веки, лоб, губы и слизывает слезинки со щек.


Да, она знает. Она знает и молчит, потому что Ран ей важнее всех; потому что у каждого есть хоть что-то в этом мире: собака, дом, бонсай, катана, а у нее ничего нет. Только Ран.


И когда он плачет, Айя целует его в шею и думает, что он на вкус острый, как васаби. Его кожа жжет язык, прикосновение его губ проедает дерму, даже его слезы не соленые, как у всех, а острые, как маленькие осколки разбившейся хрустальной вазы. Как его клинок.


И Айя не просит от него ничего, лишь прижимает его голову к своей груди, вслушиваясь в его сбившееся дыхание, перемешанное с ложью, как алгокольный коктейль Йоджи. И он входит в нее, грубо, кусая в плечо до крови, но она молчит, тихонько поглаживая пальцами его волосы. Он трахает ее и думает о Йоджи, он стонет и просит прощения, которое уже давно получил. Он говорит, что любит ее, ее одну, всегда любил, как никого другого. Но Айя не слушает слов, ведь она знает. А я закусываю губы так, чтобы молчать, и зажмурив глаза думаю о том, что ничто никогда не изменится.


Ран кончает и безвольно падает на кровать, увлекая сестру за собой. Он шепчет ей, что она для него все, все, что у него осталось. Ему кажется, что его жизнь похожа на замкнутый круг, который никогда не разорвется. И сейчас Айя счастлива, действительно счастлива, потому что она живет единым моментом, не строя планов на будущее. Завтра она придет ко мне, уткнется носом в шею и будет молчать, потому что мы и так обе все прекрасно понимаем, а ночью будет снова с замиранием сердца ждать своего брата.


Это похоже на ритуал: утром она будет рядом со мной. И так будет всегда – завтра, через неделю, в третий вторник следующего месяца. Никто никогда не остановится, ничто – не изменится.


И завтра я закрою глаза и буду легко касаться кончиками пальцев ее кожи, не смея обнять крепче, не в силах нежно откинуть ее темные, пахнущие герберами волосы на плечи и едва заметно прикоснуться губами к изящной шее, касаясь каждого по-детски нежно выпирающего позвонка. Ее кожа – сладкая на вкус. Как приторные леденцы, как патока, как любовь и имбирное печенье. Она вяжет во рту, как переспелая хурма, и ее сок крупинками засахаривается у меня на губах. Но удается попробовать ее на вкус только исподтишка, я боюсь напугать ее, еще больше свести с ума. И именно в такие моменты, в миг своего бессилия, дрожи в коленях и несправедливой беспомощности, мне кажется, что у меня внутри все застывает, замерзает, и гладкие мышцы покрываются тонкой корочкой заиндевевшего льда с хрусталиками сахара внутри.


У каждого свой собственный вкус. Порой люди различаются лишь привкусами и послевкусиями, но не здесь. Они – крайности, апогей своего личного индивидуального безумия. И Айя, и Ран, и Йоджи – всегда в бреду, всегда во сне, – они верят в искренность своего шепота, в интимность своих спален, во все оттенки лунного света на своей коже, шу-шу-шу, все их мысли – оседают илом в моей голове. Это похоже на нарколепсию и кокаиновый передоз, ведь я не знаю, как пользоваться шприцем. И я облизываю свои пальцы и губы, чтобы наконец осознать, что мой вкус – это соль.


И сейчас прихожу в себя, как будто выныриваю с самого дна океана. С самого молчаливого, темного, тихого дна Тихого океана. Пальцы дрожат, вмиг будто бы становится холодно и пахнет морской солью, голова тяжелеет – в волосах запутались тонкие ленты водорослей цвета осенней хвои и песок. Чайки кричат прямо в ушах и в венах пульсирует кровь, будто сотню маленьких юрких рыбок запустили под кожу.


Ее ровное дыхание, как шум прибоя, выбивающего рытвины в золотистой полосе побережья, заполненные белой пеной. Это все Окинава, моя. Острые песчинки, похожие на осколки раздробленного в пыль стекла и застывшей горечи, эти чайки – синие тени на синей воде, пляжные навесы расцветок опьяневшей радуги, смятые банки из-под колы, как смятые чувства, фантики от конфет – обрывки снов и мечтаний, скомканные зонтики от молочных коктейлей сиротливо валяются на пустом берегу.


Чьи-то следы на песке и наши имена, выведенные влажным пальцем, мне больно. Потому что слезы душат, и ракушками выложенное сердце на руинах песчаного замка давно не бьется; я болею этой девочкой в бирюзовом сарафане и сочно-алыми лентами в тугих косичках.

Моя сказка рассеялась, превратившись в мутное утро с небом, затянутым выхлопными сизыми облаками, и все кажется монохромным, как в старом кино. Тихонько сползаю по стене рядом с ее дверью, колени подкашиваются, руки дрожат. Нет живых красок, как будто все заснули навеки и пластинка на древнем патефоне остановилась без причин. Только пальцы у меня – яркие пятна - все в алой краске искусанных губ.


Хочу сдвинуться с мертвой точки, но сегодня – как всегда: я вернусь в свою постель, задерну шторы, закрою глаза; сегодня я буду слушать твое дыхание, Айя. Утром – твои рыдания, Айя. А завтра днем я хочу умереть.


Потому что не знаю, что делать: с Айей, с Раном, с Йоджи, с остальными, со всей нашей жизнью. И от того, что я не могу ничего изменить, в горле застревает ком, не позволяя сглотнуть.


Я закрываю лицо ладонями, чувствуя как от бессильной ярости горят щеки. Мне хочется что-нибудь изменить. Мне хочется вернуть все вспять – вернуться к тому времени, когда у нашего будущего еще была вторая линия вероятности.


Но, наверное, слишком поздно. И слишком мало возможностей. Слишком мало желания у всех, кроме меня самой. Слишком мало – ужасный дефицит экспроприированного пылкой подростковой ненавистью разума.


Прости меня, Айя, за то, что мы застряли где-то, посередине остановившегося времени и застывшего пространства. Прости за то, что ничего не существует – ни дома, ни голубовато-зеленой штукатурки, ни пылинок в солнечных лучах, ни герани на окне, ни чаек на окинавских пляжах.


И мы – лишь миг, горько-острый и сладко-соленый.


Все – одновременно бесконечно и преходяще, секунды и годы, песчинка и пустыня, птица и стая. Потому что это, Айя, сон и кома – сердцевина влажного дрожащего Нигде.


Когда-нибудь ты проснешься, а пока все повторяется изо дня в день – потому что они, и весь домик «Конэко», и весь Токио, вся Япония, весь мир, слишком надолго застряли этой несуществующей точке на карте, намертво и навсегда закрашенной черными чернилами.



***

Ты открываешь глаза.



*

Где-то в Токио. Весна.


Мне кажется, ты единственная была настоящей.


С тех пор, как это случилось, я не могу спокойно спать. Каждую ночь меня мучают кошмары, такие красочные и яркие, словно галлюцинации. Это все безрассудный, бешеный Токио, вальяжно раскинувшийся на мили вокруг - даже ночью гул машин не стихает на улицах, а на оконном стекле отражаются бледно-голубые блики и отсветы вывесок и рекламных щитов – глотаю, вдыхаю душу этого города вместе с ароматом зеленого чая, едкими запахами краски и выхлопов. Потому что этот город ненасытен – он поглотил их, высосал из них все человеческое, теплое, трепещущее, погребая под тяжестью каменных плит. Должно быть, они стали частью Токио, зависли сгустками воздуха у выбеленных неярким солнцем стен многоэтажек, они ветром гонят по платформам и туннелям метро пустые пакеты из под чипсов и поют тихонько на задних рядах детского хора. Потому что они где-то есть. Ведь такие, как Вайс не уходят в никуда, правда?


Меня терзает бессоница. Стоит мне едва закрыть глаза, как под веками начинают полыхать вспышки оранжевого и лилового, лазурно-голубого и желтого, как фейерверки в праздничную ночь на главной улице. И когда-нибудь это доконает меня и я растворюсь в горячем дыхании шумной столицы.


Я постоянно думаю о нем. О том, какой он был отчужденный, странный, безразличный ко всем. Теперь мне стоит звать его Ран, конечно, только так, потому что имя, под которым я узнала его, более ему не принадлежит. Ведь это – единственное, что досталось от него его сестре.


О, он любил ее. Он любил ее так сильно, что я рыдала, закусывая кончик наволочки по ночам, что была готова на все, чтобы стать такой, как она, такой как Айя-чан. А он не видел ничего вокруг, ничего и никого, кроме своей сестры, безвольно лежащей на хрустящих покрывалах в токийском госпитале. А я металась, как птица в клетке, не зная, куда себя деть, как обратить на себя его внимание или просто забыть.

Наверное, это называется любовь. Такая, какой ее описывают в сентиментальных романах, неразделенная, глупая, обязательно с печальным концом. Динь-динь, звякнул колокольчик, любовь превратилась в пепел. А Ран... Ран растворился в зелено-голубых водах, как сахарный леденец, растаявший в блюдце с чаем.

Мы плакали в тот день - я и Айя-чан. Наверное, это выглядело трогательно, мы сидели на полу в «Конэко» и обнявшись сотрясались в рыданиях. И я помню тот момент, как самый яркий миг своей жизни: ее тугие косы откинуты на спину, а лямка легкого летнего платьица съехала по плечу. Помню запах ее кожи, ее слез, ее волос – она мелко дрожала, крепко обняв меня за пояс. Мне так хотелось, чтобы она перестала плакать. Мне так было ее... жаль?


На следующее утро она пришла ко мне в комнату и сказала:

- Сакура, неужели они не вернутся?


Ее глаза раскраснелись от слез.

- Я не знаю, - мне было тяжело говорить ей об этом.

Она зажмурилась, приложила пальцы к запястью, как будто искала свой пульс, а потом, открыв глаза сорвала цветок герани, стоявшей в горшке на окне в моей комнате. Она вставила цветок мне в волосы и, подойдя ближе, прижалась ко мне, обнимая за талию.


Я вздохнула, погладила ее по волосам и стала шептать на ухо какие-то глупости, несуразности, нежности, слова, слова, слова. Я бездумно бормотала, едва касаясь ее кожи губами, и думала о том, какой в этом году теплый апрель.


Она сказала, тихо-тихо:

- Давай попробуем жить по-другому.


Она не объяснила ничего, но где-то в самой глубине моей памяти или воображения колыхалось что-то такое, что позволило мне понять ее без слов.


- Ты сможешь забыть...? - я заглянула ей в глаза, ожидая увидеть там слезы.
- Все будет по-другому, - она отвернулась, став на мгновение необыкновенно серьезной. - Я постараюсь не скучать, - вдруг она улыбнулась и дотронулась губами моих губ. - А летом мы поедем на Окинаву.


И ее смех, такой беззастенчиво-радужный, наигранный и немного наивный, рассыпался бусинками в утренней тишине.


*

Ты закрываешь глаза.


*


конец.

 


Оставить комментарий и посмотреть, что другие сказали...
Линии вероятности уже высказалось ( 1 )




Последние комментарии
16 августа 2007  ChiMai
Сочинение, думаю, писать не имеет смысла. Сюжет достаточно интересный. Но некотрые фразы и стиль автора в целом убили. Могу процитировать:

В ушах шумит окинавский прибой и чайки мертвыми камнями разбиваются о волны.-Хорошо, пусть шумит, никто ему не мешает. Ладно, пусть чайки будут как камни, может, кормят их хорошо, но вот чтобы камни разбивались, да еще и о скалы, не поверю.

Я слышу, как они смотрят друг другу в глаза.- И все органы чувств у меня перепутаны. Ем я, называется, ушами, ничего страшного.

Чем острая боль ревности в правом желудочке моего сердца.-Учебник анатомии читаем десять раз. Интересно, персонаж знал, что у него болит именно правый желудочек, а не что-то другое?

Порой люди различаются лишь привкусами и послевкусиями.-Ладно, пропущу, что надо облизать каждого, но что такое Послевкусия?

Гладкие мышцы покрываются тонкой корочкой заиндевевшего льда с хрусталиками сахара внутри.- Вот что такое мутация. Не ешьте дети глюкозу, пейте чай только с лимоном и не сидите на сквозняке. Заиндевевший лед-вообще отличное словосочетание. А мыщцы с корочкой... Ммм...

Чайки кричат прямо в ушах и в венах пульсирует кровь, будто сотню маленьких юрких рыбок запустили под кожу. - Залетела птичка в ухо, плохо у меня со слухом...
Про рыбок смотреть описание выше, мутация продолжается.

Ужасный дефицит экспроприированного пылкой подростковой ненавистью разума.-Эээ... А поподробнее можно? Дефицит чего? Разума? Ух ты...

Он любил ее так сильно, что я рыдала, закусывая кончик наволочки по ночам.-Это называется, речь о романтике. Там еще что-то было о стекающих в замочную скважину слезах, жаль, не скопировала, очень жаль.

Кстати, последнее мое предложение сущая правда. Можно было еще найти много великолепных фраз в этом фанфике. Уважаемый автор(переводчик), я Вас лично не виню, но в следующий раз постарайтесь выразить свои мысли более ясно, а то я начну ощущать рыбок под кожей всеми нервными окончаниями. Спасибо.

К списку Назад
Форум

.:Статистика:.
===========
На сайте:
Фемслэшных фиков: 145
Слэшных фиков: 170
Гетных фиков: 48
Джена: 30
Яойных фиков: 42
Изображений в фанарте: 69
Коллекций аватаров: 16
Клипов: 11
Аудио-фиков: 7
===========

 
 Яндекс цитирования